Кабинет Евгения Онегина как колыбель Великой Октябрьской Революции (ВОР)
Маски-шоу пророка Пушкина
Достоевский: «Итак, в «Онегине», в этой бессмертной и недосягаемой поэме своей, Пушкин явился великим народным писателем (надо всё же уточнить, что Пушкин в «Онегине» явился великим народным писателем «верхнего» народа; смотри следующее предложение Д., ― Г.С.), как до него никогда и никто. Он разом, самым метким, самым прозорливым образом отметил самую глубь нашей сути, нашего верхнего над народом стоящего общества. Отметив тип русского скитальца, скитальца до наших дней и в наши дни, первый угадав его гениальным чутьем своим, с историческою судьбой его и с огромным значением его и в нашей грядущей судьбе, рядом с ним поставив тип положительной и бесспорной красоты в лице русской женщины».
Что ж, давайте и мы попробуем помыслить типами, т.е. образами, масками, фантазиями, сюжетами и прочими «откровениями» литературы. Давайте поговорим, как предлагает святитель Григорий Богослов, «о пустом с пустословами».[i] Давайте, предположим, что П. не только для Д., но и для нас, воцерковлённых христиан, пророк, с тем чтобы поговорить о возможных «откровениях», которые П. в «дали′» своего романа «сквозь магический кристалл /…/ различал».[ii] Ведь отметил же П., «самым прозорливым образом самую глубь нашей сути». Под «нашей сутью» нужно, конечно, понимать суть «нашего верхнего над народом стоящего общества», т.е. голову народного тела. Впрочем, это и есть «наша суть», поскольку куда ведёт голова, туда идут и ноги.
Мы отстоим от времени провозглашения П. пророком на 135 лет и от времени написания романа на 185 лет. Должны же мы видеть, что пророческого изрёк П.? Что из предреченного им сбылось, а что не сбылось? И уже из этого заключить: лживый он пророк или истинный, ибо во все времена так только о пророках и судили, правду они говорят или нет, можно им верить или нельзя. Итак, тип «русского скитальца» схвачен Пушкиным гениально. [iii] Только для нас, пытающихся пророчески широко – достойно «пророка» Пушкина – взглянуть на его поэму, это тип не просто «русского скитальца», но оторвавшегося от Бога гордого духа, живущего придуманной жизнью. Так же и с Татьяной. Если верно, что Татьяна – «тип положительной и бесспорной красоты», то для нас, церковных людей, она – прежде всего образ живущей по Божьим заповедям добродетели.
«Татьяна не могла пойти за Онегиным», — пишет Достоевский. Да, Татьяна не пошла за Онегиным, зато её «дочери» пошли за Печориным и Лаврецким. Чтобы убедиться в этом, давайте посмотрим на судьбы онегинских подражателей, названных не нами, но самим Д.: «Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе. За ними выступили Печорины, Чичиковы, Рудины и Лаврецкие, Болконские (в «Войне и мире» Льва Толстого) и множество других, уже появлением своим засвидетельствовавшие о правде первоначально данной мысли Пушкиным». (Дневник писателя за 1880 год, где помещена Пушкинская речь).
За Печориным пошла Бела, пошли бы также и Мери, и Вера. За Рудиным готова была идти Наталья. За Лаврецким пошла уже было Лиза, но появление «умершей» жены Лаврецкого сорвало женитьбу. За Болконским пошла бы Наташа Ростова, если бы не препятствия со стороны его отца. За Чичиковым? Это порождение гоголевского ума Д. тоже включает в число продолжателей онегинского дела, но, как мне кажется, напрасно, потому что, если Печорин, Рудин, Лаврецкий, Болконский ещё могут быть помещены в пределах одной эстетической системы, то Чичиков среди них, словно пришелец из другой галактики. Так правда ли, что Татьяна не пошла за Онегиным? По внешности правда, а по сути нет, потому что дочери (убираем кавычки) Татьяны, родившись и выросши в Петербурге, устремились за новыми «песнями наоборот», т.е. перечисленными выше литературными героями, всё более забывая свою связь с «родиной, с родным народом, с его святынею», забывая как раз то, что Ф.М. называет «незыблемым и нерушимым»? Что же предугадал П.? Что предрёк? Ничего.
«Но, позвольте, — возразит читатель, — о дочерях Татьяны в романе нет ни слова. Почему же вы решили, что какие-то онегинские подражатели увели за собой каких-то её дочек?» Повторяю, мы рассматриваем Онегина и Татьяну не как литературные персонажи, но как предельно широкие образы, названные этими именами. И при таком их рассмотрении мы видим, что «Татьяна», т.е. жизнь по народной правде пошла-таки за «Онегиным», т.е. за пустой фантазией. Мы это видим не только на примере названных Д. персонажей, мы это видим в последующей российской истории, когда праведная жизнь по Христовым заповедям была соблазнена безбожными мечтателями в 1917 году, или, говоря языком Д., обманутая «красота» пошла за «скитальцем» строить выдуманный им мир. Итак, рассматривая роман «Евгений Онегин» с точки зрения взаимоотношений его главных героев, мы ничего пророческого в нём не находим, как бы ни старался нас убедить в обратном Достоевский. Пушкин написал одно, а в жизни вышло совершенно другое: Татьяна за Онегиным пошла.
«Татьяна не могла пойти за Онегиным», — пишет Достоевский. Но Татьяна не потому не пошла за Онегиным, что, поняв его пародийную природу, разочаровалась в нём – а именно эту причину представляет нам Д. как главную причину Татьяниного отказа. Нет, Татьяна, не переставая любить Онегина, не пошла за ним, так сказать, телом, будучи верна мужу (без разницы какому, потому что: «все были жребии равны»[iv]), душою же она пребывала с Онегиным. Об этом говорит её признанье: «Я вас люблю, к чему лукавить…». Татьяна не пошла за Онегиным как жена, но сердцем пребывала с ним, потому что любила его. Достоевский прав, если судить по внешности, но если брать в рассмотрение существо вопроса, то его слова: «Не такова она вовсе: у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши, в которой началась ее смиренная, чистая жизнь, — это «крест и тень ветвей над могилой ее бедной няни». О, эти воспоминания и прежние образы ей теперь всего драгоценнее, эти образы одни только и остались ей, но они-то и спасают ее душу от окончательного отчаяния. И этого не мало, нет, тут уже многое, потому что тут целое основание, тут нечто незыблемое и неразрушимое. Тут соприкосновение с родиной, с родным народом, с его святынею. А у него что есть, и кто он такой? Не идти же ей за ним из сострадания, чтобы только потешить его, чтобы хоть на время из бесконечной любовной жалости подарить ему призрак счастья, твердо зная наперед, что он завтра же посмотрит на это счастье свое насмешливо. Нет, есть глубокие и твердые души, которые не могут сознательно отдать святыню свою на позор, хотя бы и из бесконечного сострадания. Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным», – так вот, эти слова Достоевского к отказу Татьяны следовать за Онегиным не относятся. Вовсе не эта, названная Д. святыня, не позволяет великосветской столичной жительнице ответить «да» любимому человеку. Доброе имя супруга и собственная женская честь – вот что теперь дороже всего для неё, дороже и детских воспоминаний, и соприкосновений с родиной. Зачем же Д. приписывает Татьяне мысли, которых у неё нет, как будто не читал её последнего объяснения с Онегиным?
Чтобы ещё раз убедиться в неправоте Д., предлагаю его слова «Татьяна не могла пойти за Онегиным» рассмотреть, так сказать, с церковной колокольни. Татьяна полюбила Онегина ещё не зная, что он пародия. Так? Но когда она это узнала, и когда поняла, что он любит не её, но «фантазию, да ведь он и сам фантазия. Ведь если она пойдет за ним, то он завтра же разочаруется и взглянет на свое увлечение насмешливо. У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром», то почему Татьяна продолжала любить «былинку»? Почему умная женщина любила пересмешника? О чём-то же это говорит? О чём? Не о родстве ли душ Татьяны и Евгения?
Чувство любви недоступно пониманию, и если действительно любят, то даже не знают, за что и почему. Любят при изъянах и пороках. Любят в ущерб себе. Любят себе на беду. Но объяснение у любви всё-таки есть: любят всегда – своё. Так и у П., Татьяна не могла не любить Онегина, потому что они – духовная родня между собой, они оба как бы оттиски единой духовной печати. Сердце Татьяны изначально принадлежало тому первообразу, который отразился в образе Евгения. Или лучше сказать, поэту П. потому было «доверено» создание «положительного» образа Татьяны тем отрицательным первообразом, который отразился в Евгении, чтобы ввести читателя в заблуждение, даже такого как Достоевский, не разглядевшего, что маска «Татьяна» и маска «Евгений» это уроки одного насмешливого учителя.
Пишу и думаю: что я пишу? Какая Татьяна? Какая любовь? Какой Татьянин муж? Ведь ничего этого никогда не было. Всё придумано, всё насквозь лживо. А в этой лжи я хочу какую-то правду увидеть? Бред. Однако и это слово не годится, чтобы охарактеризовать состояние, в которое ввергает читателя светская художественная литература. В бреду смысла нет, а в «Евгении Онегине» и в речах Д. смысл есть, но вот вопрос: полезен ли он моей душе? Что бы этакое придумать, чтобы отгородить себя от выдуманных писателями миров и не пачкаться ими? Может, на каждое слово ставить кавычки, чтобы дальше кавычек ложь не распространялась? «Татьяна» «полюбила» «Онегина» и «не могла пойти за ним»…
Но если не во взаимоотношениях Татьяны и Онегина, то, может, в постановке правильного диагноза больному российскому обществу заключалось пророческое служение П., как об этом говорит Д.? «Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом». Отметить-то болезнь П. отметил, но прав ли Д., называя такие отметки пророчествами? Нет, не прав, потому что лицемером, а не пророком называет Христос всякого, кто, указывая на чужие изъяны, не прилагает труда к своему собственному исправлению. Лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего (Мф. 7:5). Достоевский мог бы сказать и говорит, что, отыскав болезнь, П. также указал на способ её лечения, и тем самым доказал, что его дела не расходятся с Евангелием.
Д.: «Его искусному диагнозу мы обязаны обозначением и распознанием болезни нашей, и он же, он первый, дал и утешение: ибо он же дал и великую надежду, что болезнь эта не смертельна и что русское общество может быть излечено, может вновь обновиться и воскреснуть, если присоединится к правде народной, ибо 2) Он первый (именно первый, а до него никто) дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные».
Однако «типы красоты русской» так и остались художественными образами, носящими имена Татьяны, Лизы, Наташи, а вот последователей Онегина и продолжателей его дела (не в литературе только, но в самой жизни, что гораздо важнее) после романа «Евгений Онегин» расплодилось в российском обществе великое множество. Сам же Д. их нам, напомним, и перечисляет: «Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе. За ними выступили Печорины, Чичиковы, Рудины и Лаврецкие, Болконские (в «Войне и мире» Льва Толстого) и множество других, уже появлением своим засвидетельствовавшие о правде первоначально данной мысли Пушкиным». Так разве пресёк в России онегинскую болезнь поэт П.? Разве не распространил он её своим романом ещё более?
И здесь уместно будет привести слова В. М. Острецова: «Из масонских же лож пришла и идея о больном обществе, которое нужно лечить. Вылечить его от всех пороков должны были философия и искусство. С одной стороны, с помощью прекрасного, а, с другой, с помощью показа пороков, от которых человек должен содрогнуться, с отвращением отвернуться и сказать: больше так не буду. На самом деле, дело обстояло прямо обратным образом: изображение пороков в литературе служило к утверждению их в еще большей степени в сознании людей, читателей, и для социальной психологии это абсолютный факт. Обличение порока, показ его без одежд всегда есть соблазн, включающий мощный механизм приражения помыслов, примеривания на себя и совершения греха в своем сердце. Эта художественная литература, признанная по своему социальному долгу заместить религиозную потребность человека и дать ему свои, мирские, безбожные образцы поведения, – в которых Евангельскому учению просто не было места, или, по крайней мере, оно допускалось лишь в качестве литературного украшения, – делала читателей по видимости умней, чувствительней, но духовней и добрее – никогда. Порок множился».
И, наконец, о смирении как о решении «проклятого вопроса» по-русски, которые (и смирение, и решение) так хочет видеть Д. в творчестве Пушкина. Есть ли они там? Давайте посмотрим на факты, а не на горы книг, написанных о Пушкине. Что мы видим в нашей недавней, творимой вместе с поэтом Пушкиным, истории? Превознесённую до небес гордость: самый передовой общественный строй, построенный самым великим советским народом, самого первого космонавта на земле и самые крупные в мире ГЭС… Мы видим вместо: егда зван будеши, шед сяди на последнем месте (Лк. 14:9), фарисейское желание сесть на виду всего мира. Выходит, что Божественной мудростью, предупреждающей о том, что всяк возносяйся смирится, и смиряйся вознесется (Лк. 14:11) «пророк» П. своему народу шибко не докучал. [v]
Fare thee well, Александр Сергеевич
[i] «Посмотрим же на их (т.е. языческих писателей. – Г.С.) блаженство и позволим себе, как это бывает во многих зрелищных представлениях, немного позабавиться с забавляющимися рассказчиками басней и к сказанному: радоватися с радующимися, и плакати с плачущимися (Рим. 12:25) – присовокупить и сие: «поговорить о пустом с пустословами». При слезах бывает и смех, как это заметили стихотворцы». (Слово 27-е, о богословии первое).
[ii] «Восьмерка на боку была символом бесконечности. Поэтому из десяти глав своего великого романа он оставил восемь, а в финале возникает любимый символ поэта – жизнь как недопитый кубок. По сути Пушкин совершает здесь поэтическое открытие – создает роман с бесконечной перспективой в финале. Здесь же вспоминает он об излюбленной масонской медитации – созерцании магического кристалла. Вряд ли сам Пушкин занимался подобными упражнениями. Зато возник образ: «И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл / Еще не ясно различал». (К. Кедров. Под градусом Пушкина).
[iii] Один читатель подчеркнул слова «схвачен Пушкиным гениально». Что же удивило читателя? Несоответствие этих слов антипушкинскому настрою автора? Но автор не отрицает гениальности поэта П., он только хочет знать: кому на службу поставил Пушкин данный ему от Господа дар?
[iv] «А счастье было так возможно, / Так близко!.. Но судьба моя / Уж решена. Неосторожно, / Быть может, поступила я: / Меня с слезами заклинаний / Молила мать; для бедной Тани / Все были жребии равны… / Я вышла замуж. Вы должны, / Я вас прошу, меня оставить…» (гл. 8, строфа XLVII).
[v] «Да уж, и за всех царей, императоров, и державных владык пусть тоже ответит Пушкин: они ведь империю строили, возносились, стало быть…», — заметили автору. Замечание не принимается. Цари и императоры делали то, что и должны были делать — строили государство. А писатели и идеологи должны были как тогда, так и во все времена учить народ единственному истинному учению — Священному Писанию и Преданию, а не своим досужим выдумкам.


Добавить комментарий